Диакон Андрей Кураев
Ортодоксия как ежедневный выбор
(О Г. К. Честертоне)
Имеет ли право христианин на улыбку? Или ортодокс обречен на вечную
серьезность и скорбность? За ответом на этот вопрос можно обратиться к
английскому писателю Гилберту Киту Честертону.
Честертон – католик. И это похвально.
А вот если сказать, что Петр Чаадаев – католик, то это (в моей системе
ценностей) будет звучать уже огорчительно.
И никакие это не двойные стандарты. Просто нога, поставленная на одну и
ту же ступеньку, в одном случае возносит главу, так сказать,
опирающуюся на эту ногу, вверх, а в другом случае она же и на той же
ступеньке – низводит ее вниз.
Честертон родился в 1874 г. в протестантской стране (Англии) и
протестантом (англиканином). Католичество – его взрослый (в сорок восемь
лет), сознательный и проте-стный выбор. Это шаг в поисках традиции.
Современность твердит тебе: мол, раз уж выпало тебе родиться в моем
феоде, то ты, человек, есть моя собственность, а потому изволь смотреть
на мир так, как я, Сиятельная Современность, смотреть изволю…
Но Ортодоксия, взыскуемая Честертоном, – это компенсация случайности
рождения: «Традиция расширяет права; она дает право голоса самому
угнетенному классу – нашим предкам. Традиция не сдается заносчивой
олигархии, которой выпало жить сейчас. Все демократы верят, что человек
не может быть ущемлен в своих правах только из-за такой случайности,
как его рождение; традиция не позволяет ущемлять права человека из-за
такой случайности, как смерть. Демократ требует не пренебрегать советом
слуги. Традиция заставляет прислушаться к совету отца. Я не могу
разделить демократию и традицию, мне ясно, что идея – одна. Позовем
мертвых на наш совет. Древние греки голосовали камнями – они будут
голосовать надгробиями. Все будет вполне законно; ведь могильные камни,
как и бюллетени, помечены крестом».
Да, я не могу не жить в своем, в XXI веке. Но жить я могу не тем, что
этот век создал или разрушил, а тем, что было открыто прошлым векам.
Солидарность с традицией дает освобождение от тоталитарных претензий
современности, норовящей заменить твои глаза своими линзами.
Так что для автора «Ортодоксии» переход в традиционное католичество (не
забудем, что Честертон жил в эпоху, когда Католическая церковь еще и
слыхом не слыхивала, что такое «аджорнаменто»[1]) – это гребок против
течения. Это шаг от более нового (антиклерикализма и протестантства) к
более старому. Шаг в сторону Ортодоксии.
А если русский человек принимает католичество – то это шаг от
Православия. Ступенька та же. Но Православие теперь не перед твоими
глазами, а за твоей спиной.
Выбор бунтаря, подростка (и цивилизации, воспевающей юношеские моды) в
том, чтобы убежать из дома и перевернуть землю. Выбор Честертона –
остаться в доме. Даже в таком доме, в котором случаются протечки.
Легко уйти в протестанты, создать свою конфессию и объявить, что
настоящих христиан в веках, пролегших между Христом и тобой, не было.
Легко поддакивать антицерковным критикам: «Ай-ай, Крестовые походы,
ой-ой, преследования еретиков, ах-ах, какие же все это были плохие
христиане» (и про себя: «Не то что я»).
Труднее – честно войти в традицию. И сказать: «История Церкви – это моя
история. Ее святость – моя святость. Но и ее исторические грехи – мои
грехи, а не «их»«. Встать на сторону той Церкви, даже дальние подступы к
которой перекрыты шлагбаумами «инквизиция» и «Крестовые походы», – это
поступок. Поступок тем более трудный, что в ту пору сама эта Церковь еще
не пробовала приподнять эти шлагбаумы своими нарочитыми покаянными
декларациями.
У Честертона замечательное чувство вкуса: несмотря на его принадлежность
к католической традиции, в его творчестве не отражаются специфически
католические догматы. Насколько мне известно, ни одной строчки не
написано им в пользу папской непогрешимости. У меня нет оснований
предполагать, будто Честертон не верил в этот новый ватиканский догмат.
Но, будучи апологетом здравого смысла, он понимал, что в данный тезис
можно верить, только совершив жертвоприношение разумом. Нет, такая
жертва бывает необходима: здравый смысл подсказывает, что иногда самое
здравое решение – это именно жертва им самим: ибо весьма нездраво
считать, что весь мир устроен в полном согласии с моими
представлениями о нем. Но к такой жертве Честертон призывает редко. И
только ради Евангелия, а не ради Ватикана.
А однажды Честертон даже критически отозвался о том суждении, которое
имело место в католической традиции (правда, я не знаю, знал ли об этом
сам Честертон). Есть у него эссе под названием «Хорошие сюжеты,
испорченные великими писателями». А в этом эссе есть такие слова:
«Библейская мысль: все скорби и грехи породила буйная гордыня,
неспособная радоваться, если ей не дано право власти, – гораздо глубже
и точнее, чем предположение Мильтона, что благородный человек попал в
беду из рыцарственной преданности даме»[2].
У Джона Мильтона и в самом деле Адам изливает свои чувства уже
согрешившей Еве: «Да, я решил с тобою умереть! Как без тебя мне жить?
Как позабыть беседы наши нежные, любовь, что сладко так соединила нас?»
(Мильтон Джон. Потерянный Рай. 9). И – по предположению поэта – «не
вняв рассудку, не колеблясь, он вкусил. Не будучи обманутым, он знал,
что делает, но преступил запрет, очарованьем женским покорен» (Там же).
Но это не авторская додумка Мильтона. Более чем за 1 000 лет до него
такую же гипотезу предложил блаженный Августин, полагавший, что Адам
покорился ради супружеской верности (а не потому, что сам прельстился).
«Последовал супруг супруге не потому, что, введенный в обман, поверил
ей как бы говорящей истину, а потому, что покорился ей ради супружеской
связи. Апостол сказал: и не Адам прельщен; но жена, прельстившись, впала
в преступление (ср.: 1 Тим 2:14). Это значит, что она приняла за истину
то, что говорил ей змей, а он не захотел отделиться от единственного
сообщества с нею, даже и в грехе. От этого он не сделался менее
виновным, напротив, он согрешил сознательно и рассудительно. Поэтому
Апостол не говорит: «Не согрешил», – а говорит: «Не прельстися»… Адам
пришел к мысли, что он совершит извинительное нарушение заповеди, если
не оставит подруги своей жизни и в сообществе греха» (Блаженный
Августин. О Граде Божием. 14,11; 14,13).
Объяснение красивое. Но все же оставшееся только маргиналией (заметочкой
на полях) христианской традиции. Честертон через обаяние Мильтона и
Августина смог переступить и пришел к тому толкованию грехопадения,
которое ближе к взглядам восточных Отцов.
Вообще же Ортодоксия Честертона – это не катехизис, не защита какого-то
догматического текста («Ортодоксию» Честертон пишет за тринадцать лет до
своего обращения в католичество). Это защита системы ценностей. Иерархии
ценностей.
Ценности без иерархии – это вкусовщина (то есть опять зависимость от
случайных влияний современности на себя самого). Но даже добрые вещи
должны быть упорядочены. По-разному должны светиться солнце и луна.
Иначе человек потеряет ориентацию, закружится и упадет. Честертона
печалит, что «мир полон добродетелей, сошедших с ума». Вещи, сами по
себе добрые, но не главные, ослепляют собою и затмевают все остальное.
Лекарство, годное для лечения одной болезни, рекомендуется при
совершенно других обстоятельствах…
Честертон перехватывает оружие церковных врагов. Вы логичны – и я буду
постоянно призывать вас к логике. Вы ироничны – и я буду ироничен. Вы за
человека – и я за него. Только Христос за человека умер, а вы за свой
показной гуманизм получаете гонорары…
Чему учит Честертон? Не торопиться с «да» и «нет». Не бояться остаться в
меньшинстве и не бояться быть с большинством. Дух «гетеродоксии» ведь
искушает по-разному. То он в одно ухо шепчет: «Ортодоксы в меньшинстве,
и потому зачем же тебе быть с ними, зачем выделяться!» – а то вдруг
подойдет к другому уху с шепотком: «Ну как ты, такой умный и
оригинальный, можешь идти в толпе с большинством. Попробуй
нетрадиционный путь!».
Поскольку Честертон говорит о традиции и от имени традиции – его мысли
не оригинальны (у оппонентов традиции они тоже не оригинальны, но
вдобавок и пошлы). Феномен Честертона не в том – что, а в том – как он
говорит. Он – реставратор, который берет затертый мутный пятак и
очищает его так, что тот снова становится ярким. Казалось бы, затертое
за девятнадцать веков донельзя христианство он умудряется представить
как самую свежую и неожиданную сенсацию. Еще Честертон умеет опускать
себя на землю. В любой полемике он не позволяет себе взлететь над
оппонентом или над читателем и начать сверху поливать его елеем
наставлений и вещаний.
Может быть, это потому, что свою веру он нашел на земле. Он не искал
знамений на небесах. Он просто внимательно смотрел под ноги. Он любил
свою землю, свою Англию, – и заметил, что ее красота прорастает через ее
землю веками, – но из зернышка, занесенного с Палестины: «Я пытался
минут на десять опередить правду. И я увидел, что отстал от нее на
восемнадцать веков». Оттого Честертон не ощущает себя Пророком,
посланником небес. Он просто говорит, что Евангелие так давно уже
бродит в мире, что если смотреть внимательным взором в любом
направлении, – то здесь, на земле, ты заметишь плод этого евангельского
брожения[3]. Еще он говорит, что если Евангелие прежде помогало людям
жить и очеловечиваться, – то с какой стати его вдруг стали считать
антигуманным сегодня.
В этом – необычность Честертона. Он нашел то, что у большинства перед
глазами. Как личную победу, нежданно-негаданно подаренную именно ему, он
воспринимал то, что для людей былых столетий было само собой
разумеющимся. Землю не ценишь, пока она не уходит у тебя из-под ног.
Честертон – неожиданный тип человека. Это – мужчина, ценящий домашний
уют. Заядлый полемист (который, по его собственным словам, «никогда в
жизни не отказывал себе в удовольствии поспорить с теософом») – и
любитель домашнего очага, апологет домоседства. Когда тебя хотят выгнать
из дома на митингующую улицу, – то домоседство оказывается свободным
выбором в защиту свободы.
Домоседство – это очень ценное и жизненно важное качество в наше время и
в нашей церковной среде. Когда листовки и сплетни подкладывают под все
церковно-бытовые устои апокалиптическую «взрывчатку» и критерием
православности объявляют готовность немедля сорваться с места и, сыпя
анафемами, убежать в леса от «переписи», «паспортов», «экуменизма»,
«модернизма», «теплохладности» и тому подобного, – то очень полезно
всмотреться в то, как же можно верить без надрыва. Верить всерьез,
верить всей своей жизнью, – но без истерики, без прелестного
воодушевления. Как можно вести полемику – и при этом не кипеть. Как
можно говорить о боли – и при этом позволить себе улыбку.
Честертон однажды сказал, что хорошего человека узнать легко: у него
печаль в сердце и улыбка на лице. Русский современник Честертона считал
также: «В грозы, в бури, в житейскую стынь, при тяжелых утратах и когда
тебе грустно, казаться улыбчивым и простым – самое высшее в мире
искусство». Это – Сергей Есенин.
При всей своей полемичности Честертон воспринимает мир христианства как
дом, а не как осажденную крепость. В нем надо просто жить, а не отбивать
атаки врагов. А раз это жилой дом, то в нем может быть то, что не имеет
отношения к военному делу. Например – детская колыбелька. И рядом с
ней – томик сказок.
В буре нынешних дискуссий вокруг «Гарри Поттера» мне было весьма
утешительно найти несколько эссе («Драконова бабушка» и «Радостный
Ангел») Честертона в защиту сказки. «И все же, как это ни странно,
многие уверены, что сказочных чудес не бывает. Но тот, о ком я говорю,
не признавал сказок в другом, еще более странном и противоестественном,
смысле. Он был убежден, что сказки не нужно рассказывать детям. Такой
взгляд… относится к тем неверным мнениям, которые граничат с
обыкновенной подлостью. Есть вещи, отказывать в которых страшно. Даже
если это делается, как теперь говорят, сознательно, само действие не
только ожесточает, но и разлагает душу… Так отказывают детям в сказках
<… > Серьезная женщина написала мне, что детям нельзя давать сказки…
потому что жестоко – пугать детей. Точно так же можно сказать, что
барышням вредны чувствительные повести, потому что барышни над ними
плачут. Видимо, мы совсем забыли, что такое ребенок… Если вы отнимете у
ребенка гномов и людоедов, он создаст их сам. Он выдумает в темноте
больше ужасов, чем <Эмануэль> Сведенборг; он сотворит огромных черных
чудищ и даст им страшные имена, которых не услышишь и в бреду безумца.
Дети вообще любят ужасы и упиваются ими, даже если их не любят.
Понять, когда именно им и впрямь становится плохо, так же трудно, как
понять, когда становится плохо нам, если мы по своей воле вошли в
застенок высокой трагедии. Страх – не от сказок. Страх – из самой души
<… > Сказки не повинны в детских страхах; не они внушили ребенку мысль о
зле или уродстве – эта мысль живет в нем, ибо зло и уродство есть на
свете. Сказка учит ребенка лишь тому, что чудище можно победить.
Дракона мы знаем с рождения. Сказка дает нам святого Георгия <…>
Возьмите самую страшную сказку братьев Гримм – о молодце, который не
ведал страха, и вы поймете, что я хочу сказать. Там есть жуткие вещи.
Особенно запомнилось мне, как из камина выпали ноги и пошли по полу, а
потом уж к ним присоединились тело и голова. Что ж, это так; но суть
сказки и суть читательских чувств не в этом, – они в том, что герой не
испугался. Самое дикое из всех чудес – его бесстрашие… и много раз в
юности, страдая от какого-нибудь нынешнего ужаса, я просил у Бога его
отваги»[4].
Может быть, современным молодым людям будет легче понять Честертона,
если они посмотрят фильм «Последний самурай». Это фильм о том, какая
красота есть в сопротивлении новому. О том, какое мужество нужно для
того, чтобы защищать «сад, посаженный моими предками». Когда я смотрел
этот фильм, то при словах самурая о том, что он черпает радость от
прикосновения к саду, который 900 лет назад был насажден его семьей, ком
подступил к моему горлу. У меня нет такого сада. Я не знаю, где могилы
моих прадедушек. В квартире, где прошло мое детство, живут сейчас совсем
чужие люди… Но у меня есть православные храмы. И я рад и горд, что
сейчас я удостоен чести пройти по тем плитам, по которым ходили
поколения моих предков, подойти к той же иконе и, главное, вознести те
же молитвы и на том же языке, что и князь Ярослав Мудрый и Преподобный
Сергий Радонежский.
Мы, православные, – староверы Европы. Мы храним ту веру, которую во
всех подробностях разделяла вся Европа в течение первого тысячелетия
христианской истории. Мы храним ту систему ценностей, которая дышала в
классической европейской культуре, в романах Виктора Гюго и Чарльза
Диккенса, в музыке Иоганна Баха и Людвига ван Бетховена. Наш раскол с
Европой проходит не столько в пространстве, сколько во времени. Мы
сроднены с той Европой, от которой отреклась культура постмодернизма.
Но не вся Европа отреклась от своих христианских корней. Есть в ней
культурное меньшинство, христианское и думающее меньшинство. Вот его-то
надо уметь видеть и ценить. В ночной битве легко перепутать друзей и
врагов. Чтобы этого не было, не надо думать, будто все, рожденное на
Западе и с Запада приходящее к нам, заведомо враждебно и плохо. Надо
находить союзников. Надо ценить те произведения современной западной
культуры, которые плывут против течения «голливудчины». Когда-то Хомяков
мечтал: «Мы же возбудим течение встречное – против течения!». Путь
Честертона именно таков.
…Почти сто лет прошло со времени написания честертоновской «Ортодоксии».
И лишь одна особенность его публицистики кажется устаревшей. Он разделял
милый предрассудок писателей XIX в., веривших в разумность своих
читателей и оппонентов: «Если мой читатель вменяем и честен – он же не
может не согласиться с силой моей логики и ясностью моего языка!».
Мы же сегодня слишком часто видим публицистов и политиков, которые не
считают нужным быть честными или логичными. Ненависть к христианству во
времена Честертона носила рационалистическую личину. Сейчас она
гораздо чаще бывает неприкрыто иррациональна – цинична или «одержима».
В обоих случаях аргументы не помогают. От корыстной циничности
антицерковников в былые века лечила христианская государственная длань
(ибо ставила кощунников в такие финансово-житейские условия, что тем
было невыгодно изгаляться). А от одержимости Церковь во все века знала
одно некнижное лекарство: молитву. В отличие от первого рецепта, этот
применим и сегодня (Честертон об этом знал и посвятил этим темам главу
«Сумасшествие» в «Ортодоксии»).
Но есть еще и просто люди. Обычные люди, не купленные и не одержимые.
Просто им что-то непонятно в Ортодоксии. С ними можно говорить на языке
людей.
[1]
Итальянское слово «aggiornamento» означает «обновление,
модернизация». – Ред.
[2] Честертон Г. Писатель в газете: Художественная публицистика. М.,
1984. С. 283.
[3] Современный русский поэт – Константин Кинчев – этот путь обрисовал
прекрасным стихом: «Я иду по своей земле к небу, которым живу».
[4] Неожиданный Честертон: Рассказы. Эссе. Сказки. М., 2002. С. 134,
138-140.
Диакон
Андрей Кураев
Почему православные такие? |