Сергей Иосифович
Фудель
Владычествующая мысль
Можно ли говорить о Достоевском в эпоху водородной бомбы? Все уже
сжимается круг тем, на которые у человека остается время, ибо скоро
лвремени больше не будет╗. Все религиозно-философское знание, если оно в
нас есть, мы носим не в книгах, а в сердце, так как в условиях точно
фронтовой жизни современности книги носить с собой невозможно. А сердце
хоть и безмерно, но очень разборчиво: только действительно нужное
вмещается в нем. Как быть с Достоевским? В вагоне американского метро,
как рассказывает американский писатель Брэдбери, среди гула рекламы
нейлоновыхчулок вдруг отчетливо прозвучали кем-то громко сказанные
слова Евангелия. Парижская газета в феврале 1962 года сообщала о
стихийном образовании во Франции новой партии, вся программа которой
состоит из двух слов: лтелевизор╗ и лхолодильник╗.
И вот в этом вагоне современной жизни многие слова Достоевского звучат с
евангельской силой. Что это значит и как это может быть? Как объяснить
тот факт, что, по анкете французского журнала лАrts╗, опубликованной в
марте 1957 года, на вопрос о любимом писателе из 500 парижских студентов
429 назвали Достоевского? Почему не Бальзака, Хемингуэя или Горького?
Почему этот самый Хемингуэй поместил лБратьев Карамазовых╗ в список
своих любимых книг? И почему Эйнштейн сказал, что Достоевский дает ему
больше, чем любой мыслитель? Почему все эти люди нуждаются в Достоевском
и тянутся к нему как к лсобирателю русского сердца╗, по выражению
француза Вогюэ? Наше ухо научилось различать всякую фальшь и всякое
бессилие религиозно-философской мысли. Мы знаем, что живем в эпоху этого
бессилия, что все больше оскудевают святые в мире, что все дальше мы
уходим от земли Первоначальной Церкви, не уклонявшейся от лпростоты во
Христе╗. В этой ее благодатной простоте была сила и власть, и вот —
удивительное дело! — мы ощутили ее, эту простоту, среди сложности,
смятения чувств и темноты Достоевского. Впрочем, почему удивительно?
лДух дышит, где хочет╗, а Первоначальная Церковь во все века истории
сохранялась и будет сохраняться в истинном монашестве и в том лмонастыре
в миру╗, идею которого нам передает Достоевский не только в лБратьях
Карамазовых╗. Удивительно другое: многие этого или совсем не знают, или
не умеют отделить основной христианский путь Достоевского от тех темных
и трудных перепутий, которые ему предшествовали, а в каком-то смысле и
сопровождали его до конца. Открытая исповедь христианства в искусстве —
то, что некоторые с презрением называли лдостоевщиной╗, — началась у
него с 1865 года и после этого непрерывно продолжалась до смерти в 1881
году. Это эпоха лПреступления и наказания╗, лИдиота╗, лБесов╗,
лПодростка╗, лБратьев Карамазовых╗, лДневника писателя╗ и переписки со
всей Россией. Эта исповедь нам нужна: среди литературной пустыни — это
колодец студеной воды, полученной нами как драгоценное наследство.
Многое в нем близко именно нам, нашей эпохе.
Над миром стоит зарево ненависти и разъединения. Невидимые скрепы,
прежде соединявшие людей, все больше ослабевают. В холоде абстракции
расщепляется искусство, все более делаясь лдорогой в никуда╗. Холод
смерти проникает и во лвнешний двор храма╗ Церкви. Конечно, мы знаем,
что кроме этого лвнешнего двора╗ есть еще, как сказано об этом в
Откровении, лхрам Божий и жертвенник╗, но и мы чувствуем, из какого
зияющего пролома в стене так потянуло холодом в Церкви. Вера уже давно в
веках перестает быть трепетным чувством сердца, делом подвига жизни,
делом личной Голгофы и Воскресения. Все чаще и торжественней
международные христианские съезды и все меньше Христа в истории. И вот,
обращаясь к Достоевскому, мы видим в его темном лабиринте такую
ослепительную нить Ариадны, что лабиринт делается широким и безопасным
путем. В плане не осуществленного им романа лЖитие великого грешника╗
есть одна заметка (лдля себя╗): лВладычествующая идея жития чтоб видна
была — т. е. хотя и не объяснять словами всю владычествующую идею и
всегда оставлять ее в загадке, но чтоб читатель всегда видел, что идея
эта благочестива╗ (9: 133).
Друг юности Достоевского — Шидловский в одном стихотворении писал о
живущей в нем лпервоверховной идее Божества╗. У Достоевского была одна лпервоверховная╗,
или лвладычествующая╗, идея — явление в мире Иисуса Христа. В нем была
ясная личная любовь к Христу, живому и осязаемому. лГосподь мой и Бог
мой!╗" — это восклицание навсегда обрадованного сердца и ума можно
проследить начиная с его каторжного периода и вплоть до смерти. В 1880
году он говорил студенту Зеленецкому: лЯ хотел написать книгу об Иисусе
Христе, где намеревался показать, что Он есть чудо истории, и появление
такого идеала, как Он, в человечестве, в этом грязном и гнусном
человечестве, есть еще большее чудо╗. Все романы Достоевского после 1865
года — это тоже, собственно, книги об Иисусе Христе. Прежде всего, в
этих книгах современный нам читатель найдет впервые слова о Христе любви
и веры.
Достоевский называл Диккенса великим христианином, но сам он совершил
несравненно больший подвиг исповедания Христа. Вся его власть над людьми
именно в этом исповедывании, как бы случайно облекшемся в драгоценную
форму художественной прозы. Может быть, исповедывания христианства (а
тем самым и его проповеди) в таком всемирном диапазоне, в такой
открытости и распятии мы больше уже никогда не услышим в искусстве.
лВерую, Господи, и исповедую╗. Именно в этом все значение его и вся его
сила, а не в пресловутой психологичности как самоцели. лМеня зовут
психологом, — пишет Достоевский в записной книжке последних лет жизни, —
неправда, я лишь реалист в высшем смысле, то есть изображаю все глубины
души человеческой... При полном реализме найти в человеке человека. Это
русская черта по преимуществу, и в этом смысле я конечно народен (ибо
направление мое истекает из глубины христианского духа народного)╗ (27:
65). Неверующим страшно хотелось бы как-нибудь затушевать веру
Достоевского. Уж очень им обидно, что писатель мирового уровня мог
верить и любить Христа. лДостоевский принуждал себя верить╗, — убеждают
они нас. Но ведь это выходит совсем по-евангельски. лЦарство Небесное
силою берется, и употребляющие усилие восхищают его╗ — так сказано в
Евангелии о принуждении себя к узкому пути веры. лГорнило его сомнений
было ярче его осанны╗, — уверяют они же, опять, очевидно, не зная того
факта, что у всякого истинно верующего его сомнения иногда бывают ярче
его осанны, и что только в огне сомнений очищается золото веры. Исаак
Сирин говорил: лНе было бы искушений, — не было бы и святых╗. лВерую,
Господи! помоги моему неверию╗ — вот как нас учит Евангелие осознавать
свою веру. Не знают они того, что Церковь уже тысячелетия возносит
лдоброе неверие Фомино╗, его лне поверю, если не увижу на руках Его ран
от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки
моей в ребра Его╗. И апостолы сомневались: лИ, увидевши Его, поклонились
Ему; а иные усомнились╗. Истинная вера, вера не рефлекса, а сердечного
ощущения, всегда опаляема противоречиями и сомнениями и всегда ищет
преодоления их в том, чтобы вложить лруку мою в язвы Его╗. Ведь нам дано
не только верить в бессмертие, но и ощущать его. Этой сердечной вере и
учит нас Достоевский, со всеми противоречиями и сомнениями своего
грешного ума.
Впрочем, лучшим ответом на этот туман о его сомнениях будет факт
укрепления в вере и приведение к вере множества людей именно через
Достоевского. Уже одно имя его и в наше время все продолжает говорить
людям о пути к Христу, одно имя его стало во всем мире каким-то
благовестом веры. В июне 1959 года в подмосковной больнице умирал один
старый священник (о. Петр Шинков). За несколько дней до смерти,
проснувшись утром, он перекрестился и сказал: лГосподи, как хорошо жить
на свете!╗ Затем, неожиданно, обратился к присутствующим с такими
словами: лВам всем легко — вы можете добрые дела делать, а священник чем
оправдается?╗ В ответ на реплику, что священник может еще больше доброго
сделать, он ответил: лЕсть, которые делают, а есть и такие, что и
подумать страшно...╗ Потом прибавил: лА у Достоевского, помните,
Мармеладов говорит о Страшном суде: "И когда уже кончит над всеми, тогда
возглаголет и нам: выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите
слабенькие... И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и
смирных... Тогда все поймем! и все поймут!"╗ Вот как монолог в трактире,
написанный сто лет назад петербургским литератором, отозвался в сердце
умирающего священника. Истинно можно сказать, что всякое слово любви о
Христе лживо и действенно и острее всякого меча обоюдоострого╗ и не
имеют над ним власти ни время, ни неприязнь.
У Достоевского было время угасания религиозности — его первый
литературный период 1845-1849 годов, но, кажется, даже и в эти темные
годы в нем как-то сохранялся нерукотворный образ Христов. Вера
Достоевского была верой Голгофы, а не гуманизма. Верой трагической, то
есть стремящейся повторить в себе всю евангельскую быль: христианство он
воспринимал не как доктрину для добродетельного поведения, а как
раскрытие в человеке и человечестве жизни Богочеловека Христа, как наше
соучастие в этой жизни, — в ее смерти и в ее воскресении. Отсюда
единство его восприятия любви и страдания, столь пугающее многих.
Вспоминаются слова одного монаха: лЛюбовь Христова есть блаженство, ни с
чем не сравнимое в мире сем, и вместе с тем любовь эта есть страдание,
больше всех страданий. Любить любовью Христа — это значит пить чашу Его,
ту чашу, которую Человек-Христос просил Отца "мимо нести"╗. Вера
Достоевского была верой покаяния и любви среди лневидимой брани╗
сомнений и соблазнов, при явном еще несовершенстве всей его жизни и
мысли. В черновых материалах лЖития великого грешника╗ есть такая фраза
(характеристика персонажа): лОн уставляется наконец на Христе, но вся
жизнь — буря и беспорядок╗ (9: 128). Это и есть Достоевский, и мы верим
ему не как иконописному и неживому прорицателю, а, пожалуй, как
разбойнику, тоже вознесенному на крест, как тот в Иерусалиме, и
просвещенному там божественным благоразумием. Но, как сказал один
француз: лНикто так не понимает христианства, как грешник, никто, разве
что святой╗, а мы бы добавили: и святой только потому, что и он есть
кающийся грешник. Именно от слов такого Достоевского, от его русской
веры в Христа — Царя Небесного, идущего в рабском виде по земле, как
сказал Тютчев (об этом с таким убеждением говорит Иван в лБратьях
Карамазовых╗), идет к нам ясный и яркий свет, точно вспыхнувший
указатель в темноте современности. А что касается того, не поздно ли в
наше время убеждать в чем-то людей, не слишком ли уже далеко зашел
процесс дехристианизации человечества и формирования нового язычества,
то я думаю, что об этом нам не дано знать. Мы должны делать свое дело
исповедывания христианства, а Господь знает пути Свои и судьбу мира.
Незадолго до смерти Достоевский писал: лДа, конечно... настоящих
христиан еще ужасно мало... Но почем вы знаете, сколько именно надо их,
чтоб не умирал идеал христианства в народе, а с ним и великая надежда
его?.. До сих пор, по-видимому, только того и надо было, чтоб не умирала
великая мысль╗ (26: 164).
С.И.
Фудель Собрание сочинений в трех томах. Т. 3. М.: Русский путь, 2005. |